Поэтому подчас бессмысленно в каждой из подобных «гисторий» или в пьесах «Фантазия», «Блонды», «Опрометчивый турка», или во всех «военных афоризмах» непременно искать «бичевания» во что бы то ни стало. Комично бы выглядел человек, который бы стал утверждать, что, например, в анекдоте «Лучше побольше, чем поменьше» прежде всего разоблачается немецкая скаредность (поданы только кильки), педантичность (килек ровно пять, по числу гостей), тупая бесцеремонность (вопрос хозяина гостям о съеденной лишней кильке). И действительно, неужели ради такого убогого «разоблачения» стоило писать, печатать и потом многократно перепечатывать эту безделушку?..
Или еще. Когда читаешь крошечную басню «Пастух, Молоко и Читатель», то вряд ли приходит в голову: вот, мол, какое удачное разоблачение разных глупых басен! Эта басня — шедевр «чистого» остроумия, это как бы излишек смешливости русского ума и словоохотливости, которых оказывается все же больше, чем надо даже для самых больших практических целей, для оформления серьезной мысли, и потому они перехлестывают через край. Пастух, унесший свое Молоко куда-то в бесконечность; Читатель, поставленный заголовком в число «действующих лиц», хотя он и не участвует в «сюжете» (подобно тому как «незабудки» были в другой басне помянуты просто для «шутки»),— как можно все это строго рационально истолковать?
Еще в старое время один критик заметил по поводу шуточного стихотворения А. К. Толстого «Вонзил кинжал убийца нечестивый...» и ему подобных: «...Ключ ли к ним утратился, или они сочинены вообще во славу бессмыслицы, но только всякий комментатор рискует очутиться в глупом положении, если начнет изощрять свое остроумие в их серьезном толковании»[13]. Как известно, самый талантливый поэт в прутковском кружке А. Толстой любил и независимо от Пруткова предаваться стихотворной игре словами и алогизмами. Даже у Козьмы Петровича не часто встретишь такие экстравагантности, как толстовские рифмованные наставления в куплетах «Мудрость жизни» вроде:
Будь всегда душой обеда,
Не брани чужие щи
И из уха у соседа
Дерзко ваты не тащи...—
а это еще самое благопристойное! Не удивителен потому тот громадный размах, которого достигает сознательная нелепость в коллективно созданных пьесах.
Ставится заведомо абсурдная задача: создать словесную основу вроде бы нормального сценического зрелища из ничего или из такого пустякового зерна, как, скажем, упомянутая идея «драматической пословицы» «Блонды» насчет учтивости и пр. В этом отношении замечательно «разговорно-естественное представление» «Опрометчивый турка, или Приятно ли быть внуком?».
Как в басне о Молоке ни при чем был Читатель, так и здесь ни Турка не появляется, ни вопроса о приятности быть внуком не возникает. Взят уже популярный у читателя и полюбившийся авторам[14]афоризм о поощрении и канифоли — и буквально раздут в «представление», в целую сцену. А она, в свою очередь, произвольно оборвана, что называется, «на самом интересном месте»: как раз тогда, когда злополучный скрипач Иван Семеныч, отец многих детей, «не считая рожденных от первого брака и случайно», собирается открыть невероятную тайну. Разбирать «сюжет» этого произведения просто невозможно (потому что его нет), выискивать сатирическую цель тоже: не на начальника же здесь сатира, что обиделся на игру без канифоли!
Создается особая, вязкая смесь диких анекдотов и словесного озорства, а вяжется «действие» (то есть бездействие) «плавным, важным, авторитетным» голосом Миловидова, который в своей основополагающей речи никак не может из-за помех сдвинуться дальше первых двух фраз, время от времени слово в слово монотонно повторяя начало. Когда, например, гоголевский почтмейстер с удовольствием повторяет городничему при всем уездном обществе знаменитого «сивого мерина» из письма Хлестакова, то здесь ясна определенная цель и героя и автора. А когда Миловидов в малейшую паузу, образующуюся по ходу бессвязной, словно пьяной беседы, вставляет свое: «Итак, нашего Ивана Семеныча больше не существует...» и т.д., то здесь такой повтор только подчеркивает издевательство всего «представления» над здравым смыслом[15]. «Здравая» логика, в частности, «подразделила» все возможные «представления» «на многие отрасли, как-то: на комедии, трагедии, драмы, оперы, пантомимы, водевили и хороводы»,— а вот «естественно-разговорного» жанра так и не предусмотрела!
Интересно, что сами создатели Пруткова отлично знали по опыту, как нелепо-серьезно могут быть восприняты (и воспринимались, начиная отзывами о «Фантазии» [16]) его сочинения. Вряд ли случайно в одном из оригинальнейших прутковских жанров — «военных афоризмах», где тесно сплетаются самая едкая сатира на солдафонство с невероятной словесной бутадой, появляется подстрочный комментатор—командир полка. Это поистине один из сильнейших сатирических образов Пруткова, достойный стать в один ряд с образом самого директора Пробирной Палатки, что сочинил «Проект: о введении единомыслия в России». Вот уж подлинно олицетворение тупости.
Полковник сразу же начинает серьезничать. Он читает: «Проходя город Кострому, заезжай справа по одному» и примечает: «Это можно отнести и к другим городам. Видна односторонность». Недоумение критика растет все более: «Чтобы полковнику служба везла, он должен держать полкового козла». Впрочем, в том, что полковник и полковой козел поставлены рядом, причем служебное благополучие первого предопределено присутствием второго, заключена известная двусмысленность и проблескивает издевка. Но где уж чинуше, взявшемуся за перо критика, понять то, что говорил Гоголь о русском уме! И он начинает раздражаться: «В этом нет никакого смысла. К чему тут козел?» Казалось бы, явно дразнит тупицу двадцать восьмой афоризм, построенный на рифме: «сорокам — сроком», но тот не унимается: «Опять нет смысла. Сороки не служат». Предположение о скопце, командующем штабом, вызывает почти беспомощное: «Когда же это бывает?»